Книга: Татьяна Бенедиктова "Разговор по-американски"
«Хозяином» срединной части повествования выступает рассказчик Измаил — глаза и уши корабельной жизни, голос,
196
Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски»
ведущий с читателем непринужденный и неторопливый разговор. По большей части он предлагает нам факты (дотошное обсуждение жизни китов и китобоев, особенностей корабельного распорядка, охоты, разделки и обработки китовой туши и т.д.), а также их интерпретации, всякий раз соединяющие физические явления и явления духа легким, временным, «переносным» мостиком метафоры — условного подобия.
На свой лад пытая жизнь о смысле и ценности, Измаил, в отличие от Ахава, не пытается ответить на вопрос о том, что значит кит («последний» вопрос о сущности бытия), зато очень живо интересуется тем, как кит значит, последовательно представляя жизнедеятельность «левиафана» как метафору — множество метафор — смыслообразования. Мы узнаем, например, что зрение кашалота устроено не так, как у человека: боковое положение глаз позволяет «в одно и то же время тщательно рассматривать два отдельных предмета, один с одного бока, а другой с другого» (с. 330). Разве не так же и Измаилу желательно видеть жизнь в двух (по крайней мере, двух) несовместимых, но и неразлучимых перспективах? Или взять китовый фонтан — взвешенные частички воды и пара, регулярно вздымающиеся над китовой головой... Чем не аналог искомой повествователем нерассудочной мудрости, что не выстраивает мысли логическими рядами, а позволяет им струиться, колебаться и расплываться во взвеси-дымке? Эта взвесь ценна тем, что способна порождать иной раз радугу озарения: «ибо радуги, понимаете ли, они не снисходят в чистый воздух; они пронизывают своим свечением только пары и туманы». И в этом случае описание физического факта оборачивается иносказательно-образной характеристикой духовного кредо Измаила: «Так сквозь густой туман моих смутных сомнений то здесь, то там проглядывает в моем сознании божественное наитие, воспламеняя мглу небесным лучом... Сомнение во всех истинах земных и знание по наитию кое-каких истин небесных — такая комбинация не приводит ни к вере, ни к неверию, но учит человека одинаково уважать и то и другое» (с. 369).
Ряд аналогий может длиться бесконечно, а может и прерваться в любой момент. Кит неисчерпаем, как жизнь, и разве можно судить, что в нем важнее, насущнее: размеры или анатомия? хвост или фонтан? зрение или пищеварение? Они рассматриваются в очередь и по отдельности, как бы напоминая о том, что человеческое сознание, постигая жизнь, обречено дробить, «разменивать» целое, тем самым неизбежно теряя его, а если удерживая, то лишь в меру незавершенности, незавершимости своих усилий.
Часть //. Писатель и читатель в «республике писем» 197
Кит в глазах Измаила — знак-посредник, который одновременно приглашает к прочтению и сопротивляется ему, при всякой новой попытке оставляя интерпретатора на середине пути. Возникающее в результате ощущение неокончательности, неполноты, ненадежности смыслов несовместимо с активным выбором и действием, посредством которых утверждает себя Ахав. В этом отношении Измаил — гораздо менее впечатляющая, скромная, мелкая фигура. Зато и более человечная: им, в отличие от Ахава, приемлема двойственность в человеке и в жизни — неизбывная оксюморонность сочетания в них царственного и плебейского, высокого и низкого, драгоценного и бросового. Всех, все и очень последовательно Измаил видит «надвое». Разве капитан, отмеченный грозным именем библейского царя, с «мирской» точки зрения — не «бедный старый китолов»? Разве гарпунер Квикег, ничтожный дикарь среди «цивилизованных» американцев, — не царский сын у себя на острове? Ни один статус и ни одно состояние не абсолютны: «Бог демократии» (он же «Дух Равенства»), которому поклоняется Измаил, исполнен иронии, что делает человеческую жизнь «странной» и «запутанной». «В этом странном и запутанном деле, которое зовется жизнью, бывают такие непонятные моменты и обстоятельства, когда вся вселенная представляется человеку одной большой злой шуткой...» (с. 233). В обстоятельствах, столь явно невыгодных, только встречно-ироничное отношение к жизни может дать, если не равноправие с «богами», то некоторую меру свободы и достоинства, которою Измаил, в отличие от Ахава, готов удовлетвориться. Его девиз: «Я берусь за все и достигаю чего могу» (с. 343).
Главное социальное достоинство, которое признает за собой мелвилловский повествователь, подчеркнуто негероично и может быть определено как простая уживчивость, или «оппортунизм», или некая заведомая «поверхностность» в отношении к жизни. «Не оставаясь глухим к добру, я тонко чувствую зло и могу в то же время вполне ужиться с ним — если только мне дозволено будет, — поскольку надо ведь жить в дружбе со всеми теми, с кем приходится делить кров» (с. 27). Не выступая носителем собственной идеи-правды, Измаил готов отождествиться с любыми, в том числе самыми непритязательными формами жизни, учиться мудрости у Другого даже в обличье простого матроса или дикаря.
При громадности дистанций, разделяющих людей (все они — «островитяне, так сказать, изоляционисты, не признающие единого человеческого континента и обитающие каждый
198
Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски»
на отдельном континенте своего бытия»), их сближение и сотрудничество все же возможно, и притом не на основе глубинного взаимопонимания и родства. Измаил и Квикег, не задумываясь, придут друг другу на помощь и даже пожертвуют собой друг для друга в трудной ситуации, но один для другого продолжает оставаться непроницаемой тайной. Контакт между ними осуществляется не на почве со-принадлеж-ности общей истине или вере (предприняв было — в главеJ «Рамадан» — попытку озарить невежество Квикега светом мудрости, которую исповедует сам, Измаил вскоре отказывается от этих усилий), а в плоскости прагматического взаимосогласования, обеспечивающего «общительность» (sociability) даже в отсутствие понимания-единения.
Мелвилл нарочито заостряет ситуацию, заставляя Измаила задаться странным вопросом: не веря в Квикегова бога, спрашивает он себя, мог ли бы я «понарошку» отправлять его ритуал? Вопрос возникает по конкретному поводу (дикарь, искренне расположившись к американцу, приглашает его принять участие в языческой молитве), а ход рассуждения фиксируется в пространном внутреннем монологе: «Я честный христианин, рожденный и воспитанный в лоне непогрешимой пресвитерианской церкви. Как же могу я присоединиться к этому дикому идолопоклоннику и вместе с ним поклоняться какой-то деревяшке? Но что значит — поклоняться? Уж не думаешь ли ты, Измаил, что великодушный Бог небес и земли — а стало быть, и язычников и всего прочего — будет ревновать к ничтожному обрубку черного дерева? быть того не может! Но что значит поклоняться Богу? Исполнять его волю, так ведь? А в чем состоит воля божья? В том, чтобы я поступал по отношению к ближнему так, как мне бы хотелось, чтобы он поступал по отношению ко мне — вот в чем состоит воля божья. Квикег — мой ближний. Чего бы я хотел от этого самого Квикега? Ну конечно же, я хотел бы, чтобы он принял мою пресвитерианскую форму поклонения Богу. Следовательно, я тогда должен принять его форму, ergo — я должен стать идолопоклонником. Поэтому я поджег стружки, помог установить бедного безобидного идола, вместе с Квикегом угощал его горелым сухарем, отвесил ему два или три поклона, поцеловал его в нос, и только после всего этого мы разделись и улеглись в постель, каждый в мире со своей совестью и всем светом» (с. 71—72).
Исходной точкой в этом размышлении выступает констатация несовместимости ценностных систем, из которых одна склонна утверждать свою привилегированность (всеобщность
Часть П. Писатель и читатель в «республике писем» 199
и «непогрешимость») в противоположность ущербности («ничтожеству» и «дикости») другой. Гордость своей принадлежностью цивилизации и истинной вере постепенно сменяется рефлексией, приводящей к мысли об относительности, ограниченности всех человеческих мер и форм в сравнении с безмерностью и полиморфностью Божьего смысла. Коли так, почему не принять чужую и чуждую «форму поклонения», как бы в игре, в порядке внешней «симуляции»? Осознавая условность связи между означающим (деревянный идол) и означаемым (Бог), Измаил воспроизводит Квикегов ритуал, подменяя — для себя — его внутреннее содержание: теперь он означает не почитание неведомого островного божества, а дружеское расположение к ближнему.
Отказ от жесткой идентификации смыслов и форм культуры делает позицию Измаила в чем-то сомнительной, но и по-своему привлекательной. Можно согласиться с критиком П. Гибианом, полагающим, что в романе Мелвилла мы наблюдаем «испытание возможностей кросс-культурного или космополитического разговора в мире, все более разнообразном и взаимозависимом»280. Основой такого разговора, по Мелвил-лу, может служить «безжалостный» демократизм, в состав которого входят: скепсис в отношении всякой культурной формы, претендующей на привилегированность, неприкосновенность, сакральность, полноту воплощенного смысла; заведомое отсутствие «холуйской» почтительности к любой иерархии и любому авторитету; открытость общению вне «этикетов и церемоний», опять-таки любых, за исключением только «христианских проявлений милосердия и честности»281.
Манеру Измаила отличает фамильярная дружественность — именно она создает в романе специфическую атмосферу непосредственности, которая в то же время начисто лишена простодушия. «Обращение к читателю в первой же строке — «Зови(те) меня Измаил» — предлагает общение «на короткой ноге», как бы на «ты», но фактически говорит другое: вот вам мое условное имя, одно из возможных, мой принятый для данного случая псевдоним. Предлагаемый модус общения282 неформален, но не сказать чтобы доверителен,
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71